Home

 russia.abroad.1917-1945 

 

 

Фотоархив | Библиотека | Acta Rossica | Энциклопедия Зарубежной России | Форум 

А.Л. Бем - О Любви второй В.С. Яновского

В.С. Яновский, Любовь вторая. Парижская повесть. Париж, Изд. коллегия Парижское объединение писателей, 1935. 130 с. [prev. in:] Меч, 29 сентября 1935, No 38.


 

В. Яновский своим новым романом, открывшим недавно серию изданий "Парижского объединения писателей", выходит на большую дорогу русской литературы. Я этим не хочу еще сказать, что само произведение В. Яновского является крупным вкладом в эту литературу; в нем еще очень много недостатков и шероховатостей, немало и просто литературной безвкусицы, но основной тон, способ преломления действительности, звук писательского голоса, слышимый за повествованием героини - все это с несомненностью приобщает автора к традиционному русскому роману, давшему миру непревзойденные образцы. Произведение В. Яновского заслуживает сугубого внимания еще и потому, что выросло оно на чужой почве, что и сейчас еще в нем сильно сказывается влияние современного французского романа. Это преодоление чужеродного воздействия, высвобождение из-под чуждого пленения, выход на традиционную дорогу русского романа - представляется нам явлением симптоматичным и значительным. На нем следует остановиться и значение его следует раскрыть.

Но сначала несколько об отрыжках прошлого. В. Яновский все еще не может освободиться от модной сейчас любви к "физиологии". Ему, очевидно, это кажется все еще литературной смелостью и новаторством, хотя, как будто, на этом пути уже все перепробовано. Говоря о таком общеизвестном явлении, как ослабление удерживающих центров мочеиспускания во время нервного напряжения, автор впадает в ложный тон литературного откровения:

"Знаю, многие предпочитают не останавливаться на таких подробностях, но внутренний голос, голос совести и правды учит меня другому". Автор, конечно, говорит здесь не устами героини, которой не за чем было думать о литературных проблемах "принятого и непринятого" в записях своего дневника, а желает подчеркнуть свою литературную смелость. И отсюда этот приподнятый стиль с его "голосом правды и совести" по поводу нарушения физиологических отправлений. Смелость ни Бог весть какая, а в итоге пострадала художественная правда. Автор при этом не замечает, что он допускает крупную художественную погрешность в выборе языкового материала. Он пишет от имени героини: "Без четверти час мое нетерпение начало достигать крайних точек. Обычно, за этим зудящим, знобящим подталкиванием времени, приходила некая досадная потребность: оправиться

Но ведь автор-женщина, и трудно себе представить, чтобы она в своем дневнике воспользовалась термином, принятым в военной среде. Многим женщинам, вероятно, и самое слово "оправиться" в этом его специфическом значении неизвестно. Вряд ли характерен для женщины и сам по себе удачный образ: "И снова лестницы ровный нарез - словно дуло винтовки отлитой для большой пули".

С таким явным тяготением к военной психологии, не следовало бы вдаваться в объяснения переживаний женщины во время приступа "месячных". Уж лучше бы это предоставить писательницам в духе Е. Бакуниной, которая об этом может и больше и вернее рассказать. Но искушает все то же пристрастие к литературной смелости: "Об этом, - пишет автор, - стоило бы многое рассказать, но не принято, - Бог знает почему".

Вот в том-то и весь вопрос: "стоило ли" включать в роман, в основе своей психологический, физиологические эти подробности? Нужны ли они для основного хода его действия и внутреннего смысла? Есть ли это требование художественной правды или только дань литературной моде? Селин в своем нашумевшем Путешествии на край ночи в одном месте дает такую художественную подробность: "Потом мы пошли по набережной, вдоль наполовину разгруженных барж; мы долго мочились в воду, длинной струей".

Здесь незаинтересованное любование физиологическими отправлениями доведено до последних пределов. Если хотите, в этом еще чувствуется вызов: ни к чему это не нужно, так - подробность пейзажа, неплохо подмеченная; почему не щегольнуть наблюдательностью и не поразить воображение смелостью? У В. Яновского эта смелость уже второго сорта, подержанная и - столь же ни к чему.

Связь В. Яновского с "физиологической" литературной школой, назовем ее условно так, все же случайна. Может быть она объясняется его профессией, которую выдает эпилог романа, разыгрывающийся в больнице. Врачу ведь простительно переоценивать значение физиологических факторов.

Более опасна для него как для писателя другая слабость - кокетничание пренебрежительным отношением к требованиям языка. Мне все же хочется объяснить такие строчки, как "чувственно сося свое отчаяние" или "бежа от немцев в глубь России", не утратой языкового чутья, а все той же страстью к новшествам. Но всякое языковое новаторство, не говоря уже о требованиях считаться с духом языка, допустимо лишь на известном уровне общей языковой культуры. Если же этого нет, то оно воспринимается как простое невежество. А. Белому, А. Ремизову прощаешь многое, так как внутренне признаешь за ними право экспериментаторства. Знаешь, что за этим стоит высокая культура языка, которая не совместима ни со штампами, ни с безвкусицей. В. Яновский еще далеко не отвоевал себе права на вольность обращения с русским языком. "Я шла ... на аркане мрачных предчувствий...", "во мне русская кровь, закаленная Анной Карениной и Софией Перовской", "пушки бьют по Монголии", "приводными ремнями жадности ... вращались поршни существования", "каторжное, одиночное заключение" - такие и много подобных оборотов, во всяком случае, не говорят о высокой культуре языка автора. Ему еще много надо над собой поработать прежде, чем реформировать русский язык. А пока ему можно только посоветовать избегать оборотов с так называемыми "деепричастиями", ибо всякие "сося" и "бежа" к украшению его творчества не послужат.

Не стоило бы и говорить о подобных срывах в языке В. Яновского, если бы мы не имели перед собой автора, который временами достигает большой выразительности и художественности. Так, за некоторыми исключениями, мне представляется превосходным следующее описание парижского вечера: "Зимний день умирает. Незаметно разливается вечер: только что он робким гостем подошел к порогу, а вот уж грубо развалился хозяином и задрал ноги. Моросит дождь. Туман, смешиваясь с дымом города, образует сырой студень, где вязнут и слепо бьются шумы улицы. Зажигают фонари. Как жалостно это последнее колебание весов, - переход, - первое мгновение искусственного света. Сгущаются тени, вокруг ламп виснут пепельные, мглистые шары, наполненные порхающей водяной пылью...".

Явные недостатки нового произведения В. Яновского все же не заслоняют его "подлинности". Я не подберу иного слова для передачи основного ощущения, которое Любовь вторая оставляет после себя.

Не жалость, как под давлением тех же модных парижских теорий думает автор, продиктовала ему его произведение, а подлинная боль за человека и художественное стремление выйти за пределы этой боли, подняться над нею. Автор еще литературно молод, он еще не всегда умеет связать начала и концы, но общая устремленность его творчества направлена именно к этой освобождающей силе искусства. И в этом его сила, и в этом залог его дальнейшего роста.

Пусть для читателя остается мало убедительным духовный рост героини, зарождение в ней нового человека, внезапно понявшего смысл существования. Пусть внутренне неоправданным останется ее гибель и гибель зарожденной в ней новой жизни, младенца, зачатого в позоре случайного насилия, новой жизни, которая внесла смысл в ее существование, заставила по-новому увидеть и жизнь, и людей. Пусть, наконец, ненужным окажется весь эпилог, искусственно к основной теме присочиненный. Но само по себе так отчетливо звучит уже в самом "инферно" это будущее просветление, так настойчиво прорывается тоска по праведной и осмысленной жизни в самом сгущении ее пошлости и греховности, что предчувствие освобождения невольно преподносится, как неизбежное освобождение из парижского эмигрантского ада. И когда, наконец, приближается это освобождение, когда двоится ожидание между возможным самоубийством и религиозным просветлением - в замечательной главе восхождения на Нотр Дам - вместе с безымянной героиней романа переживаешь напряжение внутренней борьбы, вместе с ней заглядываешь с высоты площадки в бездну, которая влечет к себе, обещая последнее разрешение всех сомнений. Но что-то подсказывает, что возможен и иной исход, что неслучайно же это "восхождение" все дальше и дальше от земли, все ближе и ближе к небу. Как художественно сильно передано это порывание души к освобождению от мрака отчаяния, как поразительно верно найдены слова для передачи этих смутных ощущений. "Я царапала перила, металась по каменной вышке, пробуя физическим усилием освободиться из плена, что-то прорвать, вылупиться из какой-то скорлупы. Потом застыла недвижно, вся напрягаясь чем-то внутри, чему название только, - душа; я чувствовала, что могу сейчас упасть замертво, но в тоже время знала: меня окружает завеса, все путающая, скрывающая правду, однако, если хорошо теперь напрячься, то она может рухнуть, взвиться, и я увижу то, без чего нет жизни".

И дальше следует описание такого религиозного напряжения, я сказал бы прямо - экстаза, равного которому мало найдется в литературе.

Это религиозное напряжение к концу несколько разряжается. Есть что-то в последних страницах дневника от Толстого. Даже в слоге: "И еще я поняла, что важнее всего самого главного и серьезного, - это любить. Всех и все, без сомнений о достоинстве, так как не для них любишь, а для себя: как в миру тело, чтобы жить, должно есть, так душа, чтобы не замерзнуть, стремиться любить, - до конца, непрестанно; а без этого: стойло". Да, это настоящая книга! С этим чувством закрываешь ее и с этими мыслями возвращаешься к ней. Много в ней еще наносного, много от неопытности и молодости, но - это болезнь роста. Если по первым опытам В.Яновского еще нельзя было судить о пути, по которому он пойдет, ибо слишком плотно облегла шелуха ядро его дарования, то теперь стало совершенно ясно, что эта шелуха спадает и здоровое ядро пробивает себе путь высвобождения и освобождения, которому мы можем только радоваться.

Прага, 24-го сентября 1935 г.

 


|


Русская эмиграция в Польше и Чехословакии (1917-1945) | Фотоархив | Балтийский Архив | К заглавной

 

 

 

 


Rambler's Top100 copyright © 2001 by mochola, last updated September, 6th Y2K+2, best with IE5.5 1024x768px, 12 sec over 56.6 bps